Игорь Рубан
Оглавление | Биография. Годы учения.

Годы учения

Отец мой Рубан Павел Семенович ведет род свой от Василия Григорьевича Рубана - автора истории Малороссии, издателя журналов, секретаря Потемкина и придворного поэта Екатерины II. Окончив кадетский корпус, куда отец был отдан девяти лет от роду и закончив службу, поступил в высшее техническое учебное заведение. В результате участия в студенческих беспорядках ему пришлось уехать за границу. В Цюрихе, живя в студенческой колонии продолжал техническое образование. Там он познакомился с Евгенией Николаевной Елисеевой - моей будущей матерью, учившейся на медицинском факультете. Она происходила из заволжских староверов. Оставшись круглой сиротой, она была взята на воспитание, по тогдашним обычаям, купцами староверами. По окончании гимназии, проучительствовав небольшое время собрала необходимые средства для поездки за границу и поступления на медицинский факультет. Жили оба пробавляясь уроками, так как помощи с Родины ждать не приходилось. Обвенчавшись в Цюрихе в православной церкви у русского священника и закончив учение, оба вернулись в Россию. Устроиться на работу оказалось трудно и пришлось на время разъехаться. Евгения Николаевна определилась врачем в земскую больницу в Самарскую губернию, а Павел Семенович в Рузаевку Пензенской губернии на строительство Казанской железной дороги.

Родился я девятого июня 1912 года в Рузаевке, куда матушка приехала для родов, прожив там всего несколько дней я больше на своей родине не бывал. Через некоторое время родители съехались в Москве. Отец тогда заключал в трубу реку Синичку на Каланчевской (ныне Комсомольской) площади. Но вскоре война и революция снова разбросали семью и матушка пошла работать хирургом в военный госпиталь, а отец поехал на железную дорогу. Только в двадцатом году родители окончательно съехались и обосновались в Москве.

Несмотря на всевозможные переезды семья наша разрасталась. К матушке присоединилась после моего рождения ее сестра Васса Николаевна Елисеева, она же моя крестная мать, а затем Галина, осиротевшая племянница отца. В двадцатые годы к нам привезли уже в Москву племянников матушки Галину и Николая из голодающего Поволжья. К этому времени единственным кормильцем остался отец, так как мать стала инвалидом после перенесенного сыпного тифа. Жили мы, как говорится туго, но вся молодежь училась.

Поселились мы на Солянке поблизости от Ляпуновых-Хованских, сохранивших еще остатки старого быта и небольшое хорошо подобранное соб- рание картин. Это был первый увиденный мной музей. С десяти лет я воспитывался на "Гитаристе" Тропинина, этюде коронации Николая II Серова, "Ночи на Днепре" Куинджи, Левитане, Остроухове. Алеша, старший из девяти детей Ляпуновых, мой однолетка, дружил со мной. Я много рисовал, а он жил в математике, что определяло наши интересы и разговоры. На пай-мальчиков мы не походили, но ни бессмысленного озорства, ни уличных знакомств не водили.

В 1927 году к нам прибежал Алеша и экспансивно, как всегда, объявил с жаром:- "Вчера, когда у нас был Игорь Эммануилович Грабарь я ему рассказал, что ты все время рисуешь. Он сказал: "Пусть Игорь покажет мне свои рисунки". Родителям было любопытно услышать мнение Игоря Эммануиловича и я пошел вдвоем с матушкой. В то время я писал акварельными красками из тюбиков "Рафаэль и Фридлендер". Одноцветные карандашные рисунки не передавали природу такой, какой я ее видел. Другое дело краска! До зрелых лет я не мог отделаться от чувства неприязни к ложно взятым цветам на этюде и их авторам. Советов я ни от кого не получал, так как никто серьезного значения моему художеству не придавал.

Идти с большой тяжелой папкой пришлось далеко - с Солянки через Устьинский мост на Пятницкую. Там жил Грабарь в доме, принадлежавшем до революции Мещериным, родителям его жены Валентины Михайловны. Нас ввели в столовую. Игорь Эммануилович положил папку на стол и стал внимательно рассматривать рисунки листок за листком. Дойдя до середины папки вышел в коридор и мы услышали сквозь неприкрытую дверь примерно такой разговор: - "Да он видит цвет как немногие в России. Надо учить его рисунку. Это ты сделай сам, пожалуйста, а живописи буду учит его я сам". Вернувшись закрыл папку и сказал: - "Отберите часть работ и в пятницу в семь вечера придете с ним к Дмитрию Николаевичу Кардовскому. Это лучший педагог после Чистякова. Адрес запишите".

Невольно подслушанный разговор за дверью и конкретно-деловое указание со стороны Грабаря требовало от моих родителей каких-то действий. Было решено включить обучение рисунку в программу моего образо- вание. Мысли о карьере художника никому в голову не приходили.

Кардовский, посмотрев работы сказал, что отныне мне надо приходить каждый день по вечерам на 2 часа в студию рисовать голову. Сту- дия, где он преподавал принадлежала Ксаверию Павловичу Чемко, оборудовавшего его в конце чердака большого дома на углу Брюсовского переулка и Тверской. Вел в нее длинный коридор мимо узких клетушек - пеналов с жившими и работавшими в них художниками. Чемко, сам некогда учившийся у Кардовского, поставил себе целью создать условия, где последний мог бы обучать молодежь истинам академической школы в годы полной разнузданности художественного образования. Не принося материальных выгод хозяину, студия существовала на плату, вносимую учащимися. Все они были великовозрастные, страстно приверженные учителю и его методу преподавания и не принимали вспухавшие как пузыри модные течения с их декларациями. Они жили материально в основном скудно, зарабатывая в издательствах ретушью и графикой. Реалистическая живопись кормила плохо. Из современных мне живописцев, вышедших из студии, можно назвать только В.П.Ефанова и М.И.Сидорова. Последний мало чем себя проявил, но был чрезвычайно одаренным художником. Большинству не хватало знаний и культуры, того, что могло дать учебное заведение с полной программой.

Преподавание в студии шло тремя потоками: утренняя группа - 4 часа обнаженная натура и 2 часа голова, средняя группа - 3 часа под руководством Делла Вос Кардовской, вечерняя группа - 3 часа обнаженная натура и 2 часа голова. Первую и треть группы вел Дмитрий Николаевич, приходя в каждую по 1 разу в неделю. Был он внешне суховат и необычайно требователен к работе учащихся, воспитывая в них чувство ответственности ко всему, что касалось искусства и профессии художника. Относился он ко всем одинаково ровно, не показывая своего личного отношения к кому-либо. Внешней сдержанностью прикрывалась его забота о судьбе каждого. Как-то осенью после возвращения с каникул не пришел один из нас. Выяснилось, что он находясь в отъезде заболел. Дмитрий Николаевич возмутился: "Как это вы так оставляете товарища! Василий Семенович, придите ко мне. У меня есть вторая пара совсем хороших ботинок. Продайте их на Сухаревом, соберите еще денег и поезжайте кто-либо за больным".

Читал я много, пользуясь хорошо подобранной библиотекой и школу закончил легко весной 1929 года. З два года работы в студии окончательно определились мои стремления и я отправился с Кардовскому за разрешением работать в утренней и вечерней группах. Встретив меня на пороге он сказал: "Сперва получите высшее образование, тогда пожалуйста". Родители были того же мнения, тем более, что в школе, имевшей электромеханический уклон, у меня обнаружились способности к физике. Конкурсный экзамен в Плехановский институт я выдержал на электропромышленный факультет. Однако, через несколько дней нас, детей служащих, перевели на экономический, освобождая места для парттысячников и я, оставив институт вернулся в студию.

Кончался 1929 год, исчезали остатки НЭПа. Москва приобретала новый облик. На улицах пропали самодовольные лица, опустели и закрылись магазины, не стало под Китайгородской стеной киосков и букинистов, позакрывались всевозможные курсы и студии. Вскоре пришлось и нам, с об- щего согласия, распустить нашу студию, спасая Чемко от Соловков или Нарыма, куда его собрался отправить как эксплуататора недавно поступивший ретивый деятель. Шестеро из нас: М.И.Сидоров, В.И.Суворов, С.И.Зорин, Белова, я и В.С.Старовойтов решили продолжать работать вместе, благо у последнего была комната. Теперь этого места на правой стороне спуска к Бородинскому мосту нет. Срыли и выровняли Варгунихину гору с церковью и Варгунихиным домом - нашим пристанищем. Денег на натуру у нас не имелось. Бросили жребий, досталось первому мне позиро- вать обнаженному. Для рисования головы каждый садился сам или приводил кого-либо. Позировали фигурой две недели, а портрет рисовали неделю. Четыре часа и два - шесть как в утренней группе. Недоставало только Дмитрия Николаевича, вернее денег ему на зарплату. Наскребли их и делегировали Василия Семеновича. Если бы знали как обидит предложением платы нашего учителя мы бы этого не делали. Все кончилось бурным объяснением и занятия точно день в день продолжались до весны. Кончились занятия, а с ними и связь с Кардовским. Он уехал в Ленинград в Академию, а потом совсем прекратил преподавание и вернулся в Москву. То, что он успел дать каждому из нас большинство хранило всю жизнь как драгоценную истину.

По системе преподавания учащемуся предстояло в совершенстве овладеть рисунком углем или другим сухим материалом, после чего он перехо- дил к работе кистью тоном, то есть одним каким-либо темным цветом с белилами и только овладевшему лепкой формы кистью разрешалось переходить к живописи цветом. Иные блестящие рисовальщики, такие как П.В.Мальков, С.Н.Зорин не тяготели к живописи и продолжали рисовать. Я же вернулся к цвету, краскам, тем более, что в зимние каникулы второго года обучения меня вызвал к себе Грабарь и я у него две недели каникул писал. В этой же комнате на Пятницкой работал над рукописью и сам Игорь Эммануилович, стоя перед конторкой. Его указания точные и своевременные привели к тому, что этюд сложного натюрморта и по сей день выглядит работой зрелого мастера. Метод преподавания был иным, чем у Кардовского. Грабарь никогда не трогал работы ученика, оставляя ему возможность самому добиваться результата.

Не обходили нашу семью большие и малые невзгоды. Последняя пришлась на 1931 год. Тогда отец работал в ВСНХ, а дом, в котором мы жили многие годы перешел в НКПС. Нам и нам подобным предложили выехать из него в течение трех суток. Сбережений у нас никаких не было, а в семье было семь человек. Стояла зима, однако нам удалось как-то разместиться по добрым людям и спасти имущество. Родителей и меня приютили Ляпуновы. Заботу о моем профессиональном обучении взял на себя Грабарь со словами: "Как я сказал, будет учиться у меня".

Свою квартиру в доме Мещериных он сменил на второй этаж деревянного домика в Кудринском переулке, еще сохранившем облик старой Москвы с панорамой уходивших на гору садов и церковью в конце. Занимал он три комнаты. Большую, с окнами на две стороны, служившую ему мастерской, библиотекой и столовой, примыкавшую к ней меньшую и в конце коридора у черного хода узенькую, крохотную комнатку, где я начал свое обучение живописи. У входной двери стоял сундук, а на нем квадратная корзина, служившая подиумом для натюрмортов. Для моего рабочего места оставался узкий проход у кровати. Комнату занимали дочь Оленька и удивительной души человек Екатерина Георгиевна Смоленская, пожертвовавшая всем ради Грабарей. Я мог работать с 9 до 16 часов. Утром Игорь Эммануилович ставил незамысловатый натюрморт, а в четыре часа приходил снова. Итогом короткого разговора было или "Снять мастихином и еще раз написать" или "Поздравляю, на любую выставку можно". другого в оценке не бывало, так как он говаривал: " В искусстве или попал или не попал. Середины не бывает". Указания его всегда отличались ясностью и замечательной точностью. Грабарь неуклонно следовал заведенному им расписанию и порядку в работе, к чему приучал и других. Помнится пришел я к Грабарям поздравить с их праздником, дело было на Пасху. Валентина Михайловна пригласила за стол. Через малое время Игорь Эммануилович произнес: "Ну! А теперь работать!". Узнав, что я пришел без этюдника, дал свою палитру и кисти. Как праздник был для меня этот день работы его кистями и красками. День закончился как всегда суровым разбором сделанного. Частенько после работы уводил меня в большую комнату и там происходило обучение ремеслу натяжки холстов,их грунтовки, натирания красок, приемам реставрации и всему, чем обязан владеть художник. После, иногда прощаясь он говаривал:-"Я не благодарю. Вы кое-чему научились".

Когда вечер бывал свободен я мчался в Рыкунов переулок, что у Немецкого рынка, к Михаилу Сидорову и мы допоздна рисовали кого-нибудь. А потом через всю Москву на Шаболовкку к Ляпуновым, мыть кисти, обедать и спать в отведенной нам комнате.

Весной 1931 года Игорь Эммануилович поехал под Москву писать уходящий снег и взял меня с собой. Работая у него я освоился с масляными красками, но писал все время в помещении. Во Влахернской открылась мне разница между интерьером и пленэром, между освещенностью в помещении и светом на открытом воздухе.

Летом я с матушкой уехал на Украину в Черниговщину, где начал писать маслом на больших холстах. В этот год я точно прозрел и писал как будто пел. Когда осенью я показал эти работы Игорю Эммануиловичу он их весьма одобрил и при всей своей большой требовательности сказал об одной из них, что это уже работа художника.

Отцу все не удавалось получить жилье и я провел зиму сторожем дачи в Салтыковке, где писать мне почти не приходилось.

В отличие от Кардовского, сопровождавшего свои пояснения исправлением рисунка учащегося, Грабарь никогда кисти в руки не брал. Эта суровая школа приучала к самостоятельности, развивала индивидуальность. После моих летних успехов Игорь Эммануилович сказал мне, что надо начинать писать портрет для чего познакомил с дочерью академика Зелинского Раисой Николаевной, чтобы писать голову у нее дома. Она, ее сотоварищ по студии Федора Ивановича Реерберга Алексей Степанович Чащарин и я часто садились вокруг модели и урок начинался. Грабарь еще не приходил, в воздухе висела напряженность, а за окном была весна. Москва просыхала. Галки и вороны нещадно орали в парках и вокруг церковных куполов. Мы с Алексеем не выдержали натиска весны и удрали че- рез две недели от Зелинских за город. Там я написал свой первый значительный пейзаж "Дубы", ныне находящийся в художественном музее Кара- ганды. С этой весны началась наше рабочее содружество с Алексеем. Длилос оно до самой войны. Много мы исходили за эти годы плечом к плечу, написали летних и зимних холстов, переговорили, но как-то так сложилось, что остались мы на "вы", без теплоты юношеской привязаннос- ти.Объединяло нас что-то другое, заключавшееся в самой работе. Из жизни Алексей ушел рано, в 1957 году. Это был одаренный, очень крупный человек, не принятый и не понятый сотоварищами. Даже родные дети не сохранили посмертно его работы, изрезав и сжегши их своими руками. Случайно сохранившиеся у меня пять его холстов переданы мной в картинную галерею города Чайковского. О нем у меня написан очерк "Без вести пропавший".

Конец лета и первого года знакомства мы допоздна писали в Коломенском въезжую башню Николо Карельского монастыря. Тогда наступившие сумерки что-то меняют в ней, превращая искусно срубленное строение в массивную крепостную башню. Уже ночью, переправившись через Москву реку приезжали последним поездом на Курский вокзал. А завтра опять ехали трамваем с новой вязанкой чистых холстов за спиной в Коломенское.

Опали на деревьях листья, срубили в огородах капусту, ободрали дрозды рябину, а мы все ездили уже не в Коломенское, а в глушь подмосковную в запустелые леса, где опять писали до ночной темноты. Писали не деревья и облака как части огромного натюрморта, а состояния природы, трудно передаваемую словами ее жизнь. Избегали пуще всего так называемых мотивов. Писали в любую погоду, писали неистово, вызывая, порой, недовольство Грабаря. В полученной в 1933 году двадцатиметровой комнате, куда мы все втиснулись с уцелевшими вещами и книгами умудрились поставить натюрморт с иконой, натюрморт с обрывком ковра. Сейчас это музейное произведение, а тогда были просто вещи, каждая со своим смыслом. Работая над ними мы продолжали то, что нам открылось в Коломенском - писать не внешность, а смысл вещи и явления.

В 1934 году Игорь Эммануилович познакомил меня с Константином Клавдиевичем Зефировым, преподававшим живопись и рисунок на третьем курсе Изотехникума имени 1905 года. Факультет назывался оформительским, так как основным предметом было ДПО - декоративно-пространственное оформление под руководством Якова Дорофеевича Ромаса. Мои занятия у Зефирова не оборвали совместную работу с Алексеем и, проучившись зиму в техникуме, я уехал с ним по командировке Всекохудожника на нефтепромыслы Западного Казахстана. О проведенном там полугодии я так написал в очерке "Пятьдесят четыре года тому назад":

"Легко увлечься заезжему художнику необычностью увиденного, разменяться в репортажной погоне. Но нас двое и мы с упорством юности крепко держимся взятой цели и продолжаем свой марафон. Качалки, буровые... У темного дерева вышки, ржавого с потеками соли бака отстойника есть свой внутренний смысл, смысл вещи и явления. "Ах как красиво" становится пустым возгласом. Описания внешности нам мало. А тем более любования ей. Нам надо, чтобы качалки не красовались на небе, а тартали и вышка не была просто деревянной башней интересных пропорций. У нее внутри целый завод работает. Это надо понять, почувствовать не через людей с инструментами и разные атрибуты, а чтобы другие ее увидели так как ее понимают рабочие у бурового стола и верхнештанговый.

Каждый день три холста - утром, днем и вечером. Почти все по многу сеансов. Ветер и соленая пыль бывают нечасто тогда устойчивы. От восхода до заката солнце жарит с ясного неба так, что за железо взяться нельзя. Как было вчера, так и сегодня. Пиши пока не упрешься, а там по второму туру, по третьему... "Испортил", "вышло" - это только этапы в работе. Надо прочувствовать сколько хватает сил и нервов, вот и все. Когда все, тогда бери другой холст. А натуры хватит до самой смерти. Чем больше врабатываешься, тем больше видишь в натуре и холсте. Споров и разглагольствований нет. Не до того. Зря берут силы и отвлекают от дела. Только изредка короткие замечания и то по готовому. Мы не старались выразить словами и не могли сказать то, что так понятно было нам чувством, столь требовательным к каждому мазку. Мы знали одно, что надо идти к цели через работу, не прощая себе ни одного фальшивого звука. Никто не мешает и не поучает. Ты сам во всем ответчик. Теперь, когда прошло много лет, то видно какая это была для нас школа. Спасибо ей, а может нам. Школа на всю жизнь. Наша собственная!".

Вернувшись в техникум я нашел в нем перемены - открылся живописный факультет под руководством Н.П.Крымова. Меня зачислили к нему, но при первой встрече произошла размолвка. Нрав я имел строптивый и не захотел подвергаться ломке, работая по его методе. Дикой нелепицей показались мне замазанные глухой зелено-бурой грязью холсты на мольбертах, стоящих вокруг темной выгородки с фанерным домиком посередине, с зажженной свечкой внутри него. Выслушав теорию Крылова я повернулся и пошел в учебную часть, где настоял на возвращении меня в класс Зефирова. Со временем мы близко сошлись. Он отличался неизменной ровностью и твердостью взглядов и поведения в жизни. Мне пришлось видеть его в трудные минуты преследований, посыпавшихся вскоре на него, обвиненного в формализме - непростительном грехе по тому времени, ломавшего судьбы многих. Два лета, проведенные в Карандеевке - родине его первой умершей жены, принесли мне ряд удачных работ, в том числе "Ванюшку Тиханова" (ныне собственность художественного музея Караганды).

Техникум я закончил как-то незаметно, представив на диплом эскиз картины "Пуск нефтепромысла Кос-Чагыл".

Со мной и Алексеем Всекохудожник заключил договор на картины по нефтепромыслам. Писать мне было негде и приходилось работать то на сундуке в темном углу дворницкой, то еще где-либо. Написал я несколько вариантов, но картина так и не прошла на художественном совете Всекохудожника. Время подошло сложное - 1937 год. Некоторые художники неожиданно куда-то исчезали. На готовящуюся молодежную выставку к съезду ВЛКСМ мы дали наши казахстанские работы. На заседании выставкома неожиданно вдруг раздался голос художника Денисовского: - "Интересно снять телефонную трубочку и позвонить кое-куда - узнать почему эти молодые художники пишут нашу современную советскую действительность такими темными красками?". Последовало молчание и рабочий унес наши работы. Через 2-3 дня по настоянию кого-то меня вызвали на ковер и я сослался на высокие органы, давшие установку написать старые, еще нобелевские промыслы с натуры такими какие они есть, а картины современных промыслах мы еще не закончили. Над нами тучи рассеялись, работы приняли, хотя и повесили в закутке у двери.

В это время Грабарь был директором недавно созданного художественного института имени В.И.Сурикова. Он мудро посоветовал нам поступить туда учиться. Приемные экзамены уже прошли, но по работам нас приняли. Меня через три недели испытательного срока перевели на третий курс к Г.Г.Ряжскому.

Ряжский давления на студентов не оказывал. Можно было неограниченно пользоваться натурой. Однако, общая программная установка воспринималась порой болезненно. Душу отводил летом. Два лета провел в Тверской области у В.К.Бялыницкого-Бируля в Чайке и Ванюнькине и возле него. Там удалось написать несколько довольно интересных холстов. Как бы то ни было эти годы дали мне много профессионального умения, не затмив уроки прежних учителей и стремления прежних лет.

В 1941 г. началась война и мы с Алексеем ушли в ополчение. Там он стал связным у комбата, а я старшиной роты. Демобилизовавшись закончил Московский филиал эвакуированного в Самарканд института им. В.И.Сурикова и определился как полярный художник, потеряв связь со своими педагогами. Об этом периоде жизни вышло шесть книг.